В садике на скамейке полулежит Володя, лениво покусывает поднятый с земли лапчатый кленовый лист. Одет он, как рабочий: серая коломянковая блуза с ременным поясом, высокие сапоги, ниже колен охваченные ремешком. Шурша палым листом, беспокойно прохаживается по дорожке Модест Петрович; на нем старенький, но чистенький сюртук из черного сукна, мягкая фетровая шляпа. При седых кудрях, ложащихся на ворот, он похож на старого художника-неудачника. Часто посматривает на часы, всем видом выражает тяжелое беспокойство и тревогу.
Модест Петрович (бормочет). Ах, Боже мой, Боже мой… Ты что сказал, Володя?
Володя. Я ничего. Лежу.
Модест Петрович. Лежу!.. Эх, Володя: лежу. А ты когда-нибудь стоишь или ходишь? Нельзя быть таким ленивым, невозможно…
Володя. Я не ленив. Кабы машину не сломали, я бы сегодня обязательно полетел. Нас учится пятнадцать человек, а машина всего одна, да и ту каждый раз кто-нибудь сломает.
Модест Петрович. Куда полетишь? Воробьев пугать? То, скажут, чучела на земле стояли, а теперь летать начали. Никуда ты не полетишь — молчи.
Володя. Я уж летал.
Модест Петрович. И не верю!
Володя. Метров на сорок два. Вы лучше посмотрите чем клеветать.
Модест Петрович. Клеветать?.. Да кто ты, скажи на милость: сын ли ты профессора Сторицына или вообще какая-то фигура?.. Монтер не монтер, шофер не шофер, — черт тебя знает, кто ты. Сапоги! А ведь я помню тебя в бархатной курточке, с кудрями, как у ангельчика. Ну и детки, ну и детки… Ну и жизнь, ах, Боже мой…
Володя. Не огорчайтесь, дядя. Не всем же быть вундеркиндами.
Модест Петрович. Вундеркинд?.. Вундеркиндов, брат, из гимназии не выгоняют, вундеркинды, брат, в сапогах не ходят… э, да что ты, мешок, тюлень, сапог летающий, понимаешь в вундеркиндах? Без тебя тошно, а тут ты еще — позорище! Живет с каким-то пьяницей, опростился…
Володя. И опять клевета. Михаил Иванович вовсе и не пьяница и вам двадцать очков вперед даст. У нас, вы думаете, грязь или какое-нибудь безобразие? И вовсе нет: чисто, как на Рождество, два раза пол метем, а книг наломало меньше, чем у папахена. Михаил Иванович за книжку человека разорвать готов.
Модест Петрович. Так ты и читаешь?
Володя. Я нет, а Михаил Иванович читает. У нас такой уговор: все вместе, а керосин врозь: мне невыгодно. Михаил Иванович, дядя, замечательный человек. Это вы только и умеете, что ругаться, — Володька, да сапог, а Михаил Иванович никогда не ругается.
Модест Петрович. Никогда?
Володя. Никогда.
Модест Петрович. Нет, правда?
Володя. Никогда. Мы с ним даже на вы говорим: Михаил Иванович и Владимир Валентиныч.
Модест Петрович. Какие милостивые государи! Ну, живите, Господь с вами, кто вас там разберет, милостивых государей. Ах, Боже мой, Боже мой! (Смотрит на часы.) Теперь едут.
Володя. А вы, дядя, как будто и не рады папахену? Я бы на вашем месте радовался.
Модест Петрович. Не рад — что значит, Володя, это слово: не рад, когда на душе — черт знает что! И день, вдобавок, такой божественный, тут бы радоваться, тут бы ликовать, а вместо того: позор и убийство человека. Позор и убийство человека — вот как, Володя! Сам с тобою болтаю, а сам все на калитку гляжу: вот покажется Телемахов — ну, и конец! Убийство.
Володя (приподымаясь). Я ничего не понимаю, дядя. Сережка что-нибудь или мама?
Модест Петрович. Молод ты еще знать, и о матери говорить рано. Позор!
Володя. Я и так все знаю.
Модест Петрович. Ничего ты не знаешь… Одним словом, катал я вчера по всему городу, доставал две тысячи для Елены — ну, и могу я достать разве? Не достал, конец. Конец, Володя.
Володя. Папахену конец?
Модест Петрович. Какой это ужас — быть бессильным и трусом! Ворочаюсь и плачу, как во сне, а даже крикнуть — и то нет сил. Как я вчера умолял Телемахова, чуть на колена не падал, плакал, брат — нет! «Самому Валентину Николаевичу в руки дам, а вам с сестрицей — ни копейки». Жестокий, неприступный человек! И если сегодня к двенадцати Елена не достанет, то… Володя, голубчик, может, ты знаешь денежного человека, авиатора какого-нибудь? Нет?
Молчание.
Володя. Я, дядя, три месяца от мамы содержания не получаю, за этим было и к вам зашел, чтобы вы подействовали. Я ей писал заказным, да никакого толку, не отвечает. Пробовал я голодать, да меня Михаил Иванович обнаружил, теперь следит за мной. А какие у него деньги? У них же и забастовка на носу. Значит, теперь и нам крышка.
Модест Петрович. Ай-ай-ай, что же это такое? Что же ты сам не зашел, не потребовал?
Володя. Я от них, дядя, отрекся, и нога моя там не будет до скончания живота; разве только с машиной к ним упаду, так и то постараюсь, чтобы мимо ахнуть. Да вы обо мне не грустите, я устроюсь. Эх, папахен!
Модест Петрович. Ты писал ему?
Володя. Папахену? Ну нет, зачем же я его беспокоить буду, сами посудите. Ну, я пойду, поезд засвистел, дайте полтинник.
Модест Петрович. На пять рублей, все равно деньги-то отцовские. А то подождал бы?
Володя. Нет, зачем его беспокоить. Спасибо, дядя. Ну, что вы на меня смотрите, дядя, конфузите меня, я этого не люблю, право! Эх, дурачье, машину сломали, полетать бы сегодня. Пойду той дорогой, а то встречусь. Вы меня, дядя, как оглоблей по голове, даже затылок свернулся.
Модест Петрович. И день-то какой чудесный…
Идут. Модест Петрович останавливается и шепчет: "Саввич".
Володя. Да?
Модест Петрович молча кивает головой. Идут.